Неточные совпадения
Я собрался было встать и снова попытать счастья, как вдруг
глаза мои остановились на неподвижном
человеческом образе.
Заря уже занялась, когда он возвратился домой. Образа
человеческого не было на нем, грязь покрывала все платье, лицо приняло дикий и страшный вид, угрюмо и тупо глядели
глаза. Сиплым шепотом прогнал он от себя Перфишку и заперся в своей комнате. Он едва держался на ногах от усталости, но он не лег в постель, а присел на стул у двери и схватился за голову.
Как это все укладывалось в его голове и почему это казалось ему так просто — объяснить не легко, хотя и не совсем невозможно: обиженный, одинокий, без близкой души
человеческой, без гроша медного, да еще с кровью, зажженной вином, он находился в состоянии, близком к помешательству, а нет сомнения в том, что в самых нелепых выходках людей помешанных есть, на их
глаза, своего рода логика и даже право.
Глаза напряженно искали в куче тряпок что-нибудь
человеческое, и Самгин закрыл
глаза только тогда, когда различил под мехом полости желтую щеку, ухо и, рядом с ним, развернутую ладонь.
Здесь пока, до начала горы, растительность была скудная, и дачи, с опаленною кругом травою и тощими кустами, смотрели жалко. Они с закрытыми своими жалюзи, как будто с закрытыми
глазами, жмурились от солнца. Кругом немногие деревья и цветники, неудачная претензия на сад, делали эту наготу еще разительнее. Только одни исполинские кусты алоэ, вдвое выше
человеческого роста, не боялись солнца и далеко раскидывали свои сочные и колючие листья.
На бульваре, под яворами и олеандрами, стояли неподвижно три
человеческие фигуры, гладко обритые, с синими
глазами, с красивыми бакенбардами, в черном платье, белых жилетах, в круглых шляпах, с зонтиками, и с пронзительным любопытством смотрели то на наше судно, то на нас.
Кто знает, быть может, пустыня и представляет в его
глазах именно ту обстановку, которая изображает собой идеал
человеческого общежития?
Беспечные! даже без детской радости, без искры сочувствия, которых один хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставляет делать что-то подобное
человеческому, они тихо покачивали охмелевшими головами, подплясывая за веселящимся народом, не обращая даже
глаз на молодую чету.
Добряк наговорил много лишнего, но горе Грушеньки, горе
человеческое, проникло в его добрую душу, и даже слезы стояли в
глазах его. Митя вскочил и бросился к нему.
«Я жить хочу, хочу семью, детей, хочу
человеческой жизни», мелькнуло у него в голове в то время, как она быстрыми шагами, не поднимая
глаз, входила в комнату.
Трудно найти другое животное, у которого
глаза так напоминали бы
человеческие.
И то, что называется звериностью и живостью в дурном смысле, есть болезнь, искажение животного мира: художественному
глазу удается подсмотреть неживотную, почти
человеческую тоску о себе в
глазах твари.
Различие между «положительной» религией и философией принципиально стирается в
глазах Гегеля потому, что «не могут существовать два разума и два духа, не может существовать божественный разум и
человеческий, божественный дух и
человеческий, которые были бы совершенно различны между собою.
Мы вышли в экскурсию после обеда и, подойдя к горе, стали подыматься по глинистым обвалам, взрытым лопатами жителей и весенними потоками. Обвалы обнажали склоны горы, и кое-где из глины виднелись высунувшиеся наружу белые, истлевшие кости. В одном месте деревянный гроб выставлялся истлевшим углом, в другом — скалил зубы
человеческий череп, уставясь на нас черными впадинами
глаз.
Тут были, разумеется, противоречия; внутренние противоречия ведут к несчастьям, тем более прискорбным, обидным, что у них вперед отнято последнее
человеческое утешение — оправдание себя в своих собственных
глазах…
Это было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).] Оставить ее в минуту, когда у нее, у меня так билось сердце, — это было бы сверх
человеческих сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал свои полосы в другую сторону. Она сидела у окна и горько плакала. Я целовал ее влажные
глаза, утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало в себя месячный свет, терявшийся без отражения в нежно-тусклом отливе.
Через две-три минуты, однако ж, из-за угла дома вынырнула
человеческая фигура в затрапезном сюртуке, остановилась, приложила руку к
глазам и на окрик наш: «Анфиса Порфирьевна дома?» — мгновенно скрылась.
Поживи-ка с мое да пожуй с мое, так и сам научишься, как
человеческие мысли на лице да в
глазах ровно по книге читать…
И вот благородное, чистое и прекрасное
человеческое тело обращено в приманку для совершенно определенных целей; запретное, недоступное
глазу человека другого пола, оно открывается перед ним только в специальные моменты, усиливая сладострастие этих моментов и придавая ему остроту, и именно для сладострастников-то привычная нагота и была бы большим ударом [На «классической вальпургиевой ночи» Мефистофель чувствует себя совершенно чужим.
Каждый номер врачебной газеты содержал в себе сообщение о десятках новых средств, и так из недели в неделю, из месяца в месяц; это был какой-то громадный, бешеный, бесконечный поток, при взгляде на который разбегались
глаза: новые лекарства, новые дозы, новые способы введения их, новые операции, и тут же — десятки и сотни… загубленных
человеческих здоровий и жизней.
Человеческий организм должен, наконец, установиться и вполне приспособиться к условиям существования. Но в каком направлении пойдет само это приспособление? Ястреб, с головокружительной высоты различающий
глазом приникшего к земле жаворонка, приспособлен к условиям существования; но приспособлен к ним и роющийся в земле слепой крот. К чему же предстоит приспособляться человеку — к свободе ястреба или к рабству крота? Предстоит ли ему улучшать и совершенствовать имеющиеся у него свойства или терять их?
То мелькали перед моими
глазами с одуряющей быстротой длинные яркие полосы обоев, и на них вместо узоров я с изумительной отчетливостью видел целые гирлянды из
человеческих физиономий — порою красивых, добрых и улыбающихся, порою делающих страшные гримасы, высовывающих языки, скалящих зубы и вращающих огромными белками.
Это было мгновение, когда заведомо для всех нас не стало
человеческой жизни… Рассказывали впоследствии, будто Стройновский просил не завязывать ему
глаз и не связывать рук. И будто ему позволили. И будто он сам скомандовал солдатам стрелять… А на другом конце города у знакомых сидела его мать. И когда комок докатился до нее, она упала, точно скошенная…
Наконец он садился за стол, натирал на тарелку краски, обмакивал кисточку в стакан — и
глаза мои уже не отрывались от его руки, и каждое появление нового листка на дереве, носа у птицы, ноги у собаки или какой-нибудь черты в
человеческом лице приветствовал я радостными восклицаниями.
Их тянули к себе, восхищали и приводили в энтузиазм те необычайные акробатические трюки, которые на их
глазах являлись чудесным преодолением как земной тяжести, так и инертности
человеческого тела.
Чувствую, холодный такой, мокрый весь, синий, как известно, утопленник, а потом будто белеет; лицо опять
человеческое становится,
глазами смотрит все на меня и совсем как живой, совсем живой.
Определить его года по оплывшему от беспробудного пьянства лицу, с потерявшими всякое
человеческое выражение чертами и мутным, бесмысленным взглядом изжелто-серых
глаз было затруднительно, и лишь появившаяся в редких определенного цвета волосах на голове и бороде седина и громадная лысина указывали, что он прожил, по крайней мере, четыре десятка лет.
И все расходились смущенные, подавленные, избегая глядеть друг на друга. Каждый боялся прочесть в чужих
глазах свой собственный ужас, свою рабскую, виноватую тоску, — ужас и тоску маленьких, злых и грязных животных, темный разум которых вдруг осветился ярким
человеческим сознанием.
Эти слова Ромашов сказал совсем шепотом, но оба офицера вздрогнули от них и долго не могли отвести
глаз друг от друга. В эти несколько секунд между ними точно раздвинулись все преграды
человеческой хитрости, притворства и непроницаемости, и они свободно читали в душах друг у друга. Они сразу поняли сотню вещей, которые до сих пор таили про себя, и весь их сегодняшний разговор принял вдруг какой-то особый, глубокий, точно трагический смысл.
Целое море глупости, предрассудков, ничем не обусловленного упрямства развернулось перед
глазами — море, по наружности тихое, но алчущее
человеческих жертв.
Глубокая важность была в его закрытых
глазах, и губы улыбались блаженно и безмятежно, как будто бы он перед расставаньем с жизнью узнал какую-то глубокую и сладкую тайну, разрешившую всю
человеческую его жизнь.
Послышалось беганье и шушуканье нескольких голосов. Вихров сам чувствовал в темноте, что мимо его пробежали два — три человека. Стоявшие на улице солдаты только
глазами похлопывали, когда мимо их мелькали
человеческие фигуры.
Темная влажность появилась у меня в
глазах, а над переносицей легла вертикальная складка, как червяк. Ночью я видел в зыбком тумане неудачные операции, обнаженные ребра, а руки свои в
человеческой крови и просыпался, липкий и прохладный, несмотря на жаркую печку-голландку.
Виргинский в продолжение дня употребил часа два, чтоб обежать всех нашихи возвестить им, что Шатов наверно не донесет, потому что к нему воротилась жена и родился ребенок, и, «зная сердце
человеческое», предположить нельзя, что он может быть в эту минуту опасен. Но, к смущению своему, почти никого не застал дома, кроме Эркеля и Лямшина. Эркель выслушал это молча и ясно смотря ему в
глаза; на прямой же вопрос: «Пойдет ли он в шесть часов или нет?» — отвечал с самою ясною улыбкой, что, «разумеется, пойдет».
Все
глаза как-то разом раскрылись, и жизнь без суда вдруг оказалась нестерпимейшею из обид, когда-либо ниспосланных разгневанным небом для усмирения бунтующей
человеческой плоти.
Я очнулся, поднял
глаза и увидел, что все небо, как яркими звездами, усыпано
человеческими сердцами.
Но в Вере Николаевне, — в этом великолепном экземпляре сокола в
человеческом образе, — меньше всего было чего-нибудь от московского «милого человека». Она не стала растерянно бегать
глазами, не стала говорить, что для него, к сожалению, не найдется места и т. п. Она подняла голову и решительно, раздельно ответила...
Почти невозможно было выразить той необыкновенной тишины, которою невольно были объяты все, вперившие
глаза на картину, — ни шелеста, ни звука; а картина между тем ежеминутно казалась выше и выше; светлей и чудесней отделялась от всего и вся превратилась, наконец, в один миг, плод налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь
человеческая есть одно только приготовление.
Башкирцы в Оренбургской губернии и теперь еще держат соколов, но дурно выношенных, не приученных брать верх так высоко, чтоб
глаз человеческий едва мог их видеть, и падать оттуда с быстротою молнии на добычу.
Кто не слыхал их пронзительного курлыканья, похожего на отдаленные звуки валторн и труб, падающего с неба, с вышины, не доступной иногда
глазу человеческому?..
В Петербурге Елизавету Петровну ожидало роковое известие. В своей комнате, в доме Селезневых, на письменном столе она нашла письмо Анны Александровны Сиротининой. Письмо было коротко, очень коротко, но в нем чувствовалась такая полнота
человеческого горя, что, охватив сразу все его
глазами, Дубянская смертельно побледнела.
Всякий, видавший светлейшего в первый раз, невольно преклонялся перед этим совершенством
человеческой телесной красоты: продолговатое, красивое, белое лицо, правильный нос, высокоочерченые брови и голубые
глаза, небольшой рот с приятной улыбкой и круглый подбородок с ямочкой.
…Странно, я писал сегодня о высочайших вершинах в
человеческой истории, я все время дышал чистейшим горным воздухом мысли, а внутри как-то облачно, паутинно и крестом — какой-то четырехлапый икс. Или это мои лапы, и все оттого, что они были долго у меня перед
глазами — мои лохматые лапы. Я не люблю говорить о них — и не люблю их: это след дикой эпохи. Неужели во мне действительно —
— И подумать: здесь «просто-так-любили», горели, мучились… (опять опущенная штора
глаз). — Какая нелепая, нерасчетливая трата
человеческой энергии, не правда ли?
Вот остановились перед зеркалом. В этот момент я видел только ее
глаза. Мне пришла идея: ведь человек устроен так же дико, как эти вот нелепые «квартиры», —
человеческие головы непрозрачны, и только крошечные окна внутри:
глаза. Она как будто угадала — обернулась. «Ну, вот мои
глаза. Ну?» (Это, конечно, молча.)
Очнулся — уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять
глаза: вижу только Его огромные, чугунные руки — на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо — где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такой высоты, — он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож на обыкновенный
человеческий голос.
Знаем тоже его не сегодня; может, своими
глазами видали, сколько все действия этого человека на интересе основаны: за какие-нибудь тысячи две-три он мало что ваше там незаконное свидетельство, а все бы дело вам отдал — берите только да жгите, а мы-де начнем новое, — бывали этакие случаи, по смертоубийствам даже, где уж точно что кровь иногда вопиет на небо; а вы, слава богу, еще не душу
человеческую загубили!
Раиса Павловна достаточно насмотрелась на своем веку на эту
человеческую мякину, которой обрастает всякое известное имя, особенно богатое, русское, барское имя, и поэтому пропускала этих бесцветных людей без внимания; она что-то отыскивала
глазами и наконец, толкнув Лушу под руку, прошептала...
Это была настоящая работа гномов, где покрытые сажей
человеческие фигуры вырывались из темноты при неровно вспыхивавшем пламени в горнах печей, как привидения, и сейчас же исчезали в темноте, которая после каждой волны света казалась чернее предыдущей, пока
глаз не осваивался с нею.
В манере Майзеля держать себя с другими, особенно в резкой чеканке слов, так и резал
глаз старый фронтовик, который привык к слепому подчинению живой
человеческой массы, как сам умел сгибаться в кольцо перед сильными мира сего.